В своем далеком советском детстве художественно одаренная часть редакции Interview срисовывала Золушку с книги издательства «Малыш». Но мало кто из нас знал автора этих иллюстраций. А изобразил замарашку великий концептуалист и соцартист Эрик Булатов вместе с коллегой по цеху Олегом Васильевым. Талант Булатова так велик, что даже откровенно недолюбливающий современное искусство министр культуры Владимир Мединский на прошлогодней премии «Инновация» признался в симпатии к художнику. Отвечает ли Эрик взаимностью главе Минкульта, сказать наверняка нельзя. Зато можно быть уверенным, что государственная символика и политическая идеология — важные источники вдохновения для художника. О том, как жилось во времена СССР и что изменилось после его парижской эмиграции, 81-летний живописец рассказал 35-летнему живописцу же Константину (Kon) Трубковичу. Получился диалог поколений о диктате идеологии и диктатуре рынка.
ТРУБКОВИЧ: Эрик, мне очень интересна позиция художников советского времени. Вот мой дедушка. Он был иллюстратором детских книг, и многие художники, я знаю, тоже этим занимались.
БУЛАТОВ: Да, я его фамилию хорошо помню!
ТРУБКОВИЧ: Правда? Вилли Трубкович?
БУЛАТОВ: Ну конечно!
ТРУБКОВИЧ: Ой, мне так приятно это слышать, вы себе не представляете. И он бы сейчас был дико рад. Так вот, дед всегда говорил про вас и про Илью Кабакова как про самых главных художников. Только у самого деда были совершенно другие амбиции: он хотел быть музыкантом, играть джаз. Но вынужден был рисовать иллюстрации. В той системе существовать иначе было невозможно. Только анонимно. Мне кажется, что анонимность вообще характерная черта вашей группы единомышленников. Кто вам был тогда особенно близок?
БУЛАТОВ: А я сам себя никогда не считал членом какой-то закрытой группы, не было этого в моем сознании. Мы дружили с Ильей Кабаковым и сейчас поддерживаем отношения. Но профессиональной близости у нас не было. Действительно глубокая связь и близость были с Олегом Васильевым. Вот нас с ним, наверное, и можно назвать некой «группой». Вы говорите об анонимности, а на самом-то деле мы все очень хотели выставлять свои работы, чтобы и на Западе нас тоже знали. И почти все продавали свои работы, как могли. Моя известность пришла с Запада, не из России. Именно потому, что мои картины уходили туда. Так что у меня нет ностальгии к этой анонимности.
ТРУБКОВИЧ: Наверное, я ее идеализирую.
БУЛАТОВ: Наверняка. Я вижу, есть в вас какая-то потребность в идеализации советской эпохи. Такая трогательная внимательность к ней, даже ностальгия. Не надо. Это было очень плохое время, фальшивое, скверное. Да и сейчас время нехорошее, но из этого еще не следует, что было лучше. Потому что сейчас это все-таки Жизнь.
ТРУБКОВИЧ: Но я идеализирую не советское время, а свое детство.
БУЛАТОВ: Я вас понимаю. Детство, молодость — это что-то такое, что окрашивает все вокруг, делает прекрасным. Я так сказал просто потому, что в России сейчас вообще, по-моему, есть такая тенденция — идеализировать прошлое. Но это очень опасно.
ТРУБКОВИЧ: Особенно «реанимация» Сталина.
БУЛАТОВ: Я застал сталинское время и знаю, что это такое. Смерть культуры.
ТРУБКОВИЧ: Полностью с вами согласен. Хочу спросить еще про советскую пропаганду в ваших работах. Я всегда видел в них двойной смысл. Очевидно, что вы уходите от государственного языка с целью выражения чего-то личного. Идейный вектор вашего творчества изменился после распада СССР?
БУЛАТОВ: Нет, я никогда не старался выразить что-то личное, наоборот, хотел объективно показать государственный язык, его характер. В 1989 году я сделал работу «Заход или восход солнца», в центре которой был образ фиктивного советского солнца. И этим, как мне кажется, я положил той эпохе конец. Наша жизнь была насквозь идеологизирована и настолько привычна, что казалась людям нормальной. Моя же задача была показать ее ненормальность. После распада СССР одна идеология закончилась, на смену ей пришла другая — идеология рынка. И она так же пропитала нашу жизнь, и это тоже выглядит нормальным. Хотя, конечно, все не так.
ТРУБКОВИЧ: Эрик, в ваших поздних работах появился натурализм. И еще изображение некой фигуры, «запыленной» отражениями. На это повлияла политическая ситуация? Ваш переезд из России во Францию?
БУЛАТОВ: Эволюция происходит в сознании человека — под влиянием его возраста, работы. Насколько сильно здесь влияние эмиграции, я и сам не знаю. Я уехал в 1992 году уже сформировавшимся художником. И каких-то принципиальных влияний, которые могли бы перевернуть мое понимание искусства, не было. Но о каком натурализме вы говорите? Про какую фигуру? Я не знаю таких моих работ. Можете их назвать?
ТРУБКОВИЧ: Например, та работа, которую я выслал вам накануне по факсу. На ней человек перед окном, в окне — отражение… Ощущение, что он сидит в автобусе.
БУЛАТОВ: Это портрет конкретной женщины. Но он был написан в 1989 году или даже в 1988-м. Еще в России.
ТРУБКОВИЧ: Мне показалось, что это не один портрет, а целая фигуративная система, с которой вы в дальнейшем продолжаете играть.
БУЛАТОВ: Но речь здесь не только об отчужденности человека, о его отделенности от других. Я понимаю, это ваши профессиональные трудности. Вы ищете какие-то аналоги в работах других художников. У меня все-таки другая была проблема. Проблема фиктивной и подлинной свободы. На границе прошлого тысячелетия и этого я сделал цикл картин со словами моего любимого современного поэта Всеволода Некрасова. Он писал: «Свобода есть / свобода есть / свобода есть /свобода есть / свобода есть / свобода есть / свобода есть свобода». Вот у меня на эту тему и были картины. Свобода фиктивная, которая декларируется в прессе, печати, на плакате — на поверхности. У меня это символизирует фиктивность нашей свободы в нашем же социальном пространстве, которое всегда идеологизировано. Поэтому в нем свободы на самом деле быть не может. Свобода подлинная — прорыв этой поверхности, выход за пределы заданного пространства. Моя проблема — проблема свободы личной.
ТРУБКОВИЧ: Вы знаете, в своих работах я именно этим и занимаюсь: фиктивной свободой и внутренней, душевной. Я вам присылал еще свою работу: там написано слово «мама», но оно изображено через телевизионную трансмиссию, из-за чего теряется и выглядит будто телевизионный «снег».
БУЛАТОВ: На факсовой распечатке плохо было видно. Я так понял, что это абстрактная структура.
ТРУБКОВИЧ: Слово «мама» видно еле-еле, но не суть. Мне как раз кажется, что у нас с вами очень схожая проблематика.
БУЛАТОВ: Возможно. Посмотрю еще раз.
ТРУБКОВИЧ: Эрик, а вы могли бы прокомментировать неудавшиеся попытки достичь светлого будущего при советской власти и нынешнюю мрачность в контексте ваших ранних и новых работ?
БУЛАТОВ: Вся советская система была основана на идее о будущем. Но очень скоро это стало не идеей, а просто лозунгом. Стало ясно, что никакого светлого будущего не будет. А лозунг нужен лишь для того, чтобы люди могли как-то выдерживать эту крайне тяжелую жизнь. Будущего не было. Оно возникло в момент перестройки, крушения советской системы. Тогда впервые появилась надежда. Но, к сожалению, и здесь не получилось. Недавно я сделал картину, которой пытался выразить сегодняшнюю ситуацию. Работа называется «Наше время пришло». Там изображены подземный переход, подъем из этого темного перехода на улицу и люди, идущие вверх-вниз. Такая сценка из сегодняшней московской жизни. А советская Москва на моей старой картине «Улица Красикова» — с людьми, шагающими навстречу транспаранту с Лениным, напоминающим улыбчивую фотомодель. Но тут-то мы уже знаем, что было, а что впереди — неизвестно. Поэтому сегодняшнюю жизнь я понимаю именно как переход из одной эпохи в другую.
ТРУБКОВИЧ: То есть главная тема ваших работ — неизвестность того, что впереди?
БУЛАТОВ: Ну да. Если коротко.
ТРУБКОВИЧ: Очень поэтично. А вы оптимист?
БУЛАТОВ: Я точно не пессимист. Хотя мне все не нравится, и ничего хорошего я не вижу.
ТРУБКОВИЧ: И это прекрасно. (Оба смеются.)